Шагнула к нему, ничего не видя от слез. Вслепую.
— Ой, Крапивин, как я тебя ненавижу. Вот за все. За то, что ты такой! — Прижалась к его груди, уткнувшись носом в шею. Наконец смирилась, сдалась, обняла его крепко и свободно, горько выпуская из себя все невыплаканное. Всю свою застоявшуюся, застарелую боль.
— Знаю. Я тоже тебя ненавижу. — Коснулся губами мокрой щеки. — Так же, как ты меня. С такой же силой. Нет, я сильнее. Потому что ты все еще упираешься, а я уже нет.
Поцеловал соленые губы. Все слова, до этого сказанные, значили и говорили меньше, чем этот поцелуй. Горячо и жадно, будто в нем нашел противоядие, впивался он в ее рот. Целовал с одержимостью, растворяя яд, который до этого времени отравлял ему жизнь, и сжигая в пепел последние Катькины сомнения. Они легко горели как бумага. Ярко и быстро. Катя тоже знала, что этим поцелуем скажет ему больше — признается и в любви, и в тоске, и во всех своих страхах.
— Все как всегда у нас, снова все как попало, — всхлипнула она. — По-идиотски!
— Почему?
— Я рыдаю, а ты радуешься. Вот что ты радуешься? Чему?
— Потому что вижу тебя. Потому что ты со мной.
— Угу, конечно, — промычала ему в грудь.
Ее слезам он тоже был рад, но не потому что они доставляли ему какое-то удовольствие, а из-за того, что ее боль наконец нашла правильный выход. Выходила слезами, а не острыми словами, злым смехом, яростным криком. Боль должна выходить слезами. Она должна быть понятной. Чтобы можно было пожалеть.
— Мне тоже тяжело. Но я не умею долго быть в миноре, Катя. Меня это разрушает, а я не могу жить в состоянии разрушения. Я сам над собой никогда не издевался и другим не позволял. — Увлек ее к ближайшему креслу, усадил себе на колени. Прижал к груди, как маленького ребенка, стараясь унять дрожь и успокоить слезы.
— Ага, и поэтому ты ко мне вернулся.
— Когда понимаешь, что все ошибки от любви, а не со зла, все меняется.
— Я не со зла… — всхлипнула, давясь его откровенностью и своими слезами. Ненавидя себя, что никак не могла успокоиться, ревела и ревела как идиотка. — Я не хочу, чтобы тебе было больно.
— Я знаю.
— Паршивенькая тебе, Крапивин, попалась Муза… боюсь предположить, на что тебя вдохновят мои слезы и сопли.
— Самая прекрасная. Моя любимая. Такая красивая, воздушная и нежная в этом платье.
— Воздушная и нежная? — посмеялась. — Скажешь тоже. Ты меня с кем-то перепутал.
Давно уже не была воздушной и нежной. Давно уже себя так не чувствовала. Тяжелой была. Невозможной. Скандальной. Кусающейся, нервной, плачущей. Ничего воздушного в ней не осталось. Но от его слов почему-то снова захотелось плакать. Она и заплакала, а он молча слушал ее слезы, и с каждой пролитой слезинкой, с каждым горестным всхлипом Катя становилась ему все роднее и роднее.
— Мне надо умыться. Надо в душ. Хочу снять с себя платье, я устала, — успокоившись, сказала, тем не менее не шевелясь. Обессиленно закостенела в Димкиных в руках, не хватало сил, чтобы оттолкнуться от него.
— С ума сошла. Я весь вечер мечтал залезть под это платье, а она его снимать собралась.
Катя тихо засмеялась. Он начал гладить ее бедра, постепенно задирая подол. Стал целовать шею, захватывая губами кожу и касаясь языком. Этот телесный контакт вызвал всплеск совершенно других эмоций: страсть одержала победу над желанием говорить и двигаться, мгновенно сделав Катино тело неповоротливым и тяжелым от возбуждения.
Внутренняя сторона бедра, плавный изгиб… край кружевных трусиков, нежная впадинка… Дыхание стало быстрым и поверхностным, когда коснулся их, и Катя раздвинула ноги, притискиваясь к нему ближе спиной. Открываясь и желая, чтобы он трогал ее везде. В самых сокровенных местах. Они ей очень нужны, эти прикосновения. Его ласка. Как источник жизни. Как живительная энергия, без которой совсем угасла. Без которой не осталось сил на дальнейшее существование.
— Как я хочу тебя, моя девочка, как я соскучился по тебе. Поделись со мной удовольствием, мне этого не хватало.
Где-то за ухом, на шее, на плечах горячим дыханием оседали его хрипловатые слова. Жаркой испариной они скатывались по обнаженной спине.
Обнял ее плечи, притиснув к себе сильнее, Катя повернула голову, ища его губы.
Находила. Целовала. С любовью. Со всей страстью и нежностью. Со всеми чувствами, которые могла отдать ему. Какими могла поделиться.
Направляла его руку туда, где хотела ее чувствовать, — между ног, под тонким кружевом. Нажимала своими пальцами на его пальцы, чтобы показать степень давления, которая ей сейчас нужна. Помогала, хотя он не нуждался в помощи, но такое единство в действиях усиливало ощущения, заставляя острее реагировать на ласки, несмотря на нежность и легкость, с какими трогал ее. Не слишком быстро, не слишком медленно, ровно так, чтобы она теряла голову, вздрагивая от каждого касания, пока пульсирующее удовольствие не встряхнуло напряженное тело.
Застонав, расслабилась и откинулась ему на грудь. Он погладил ее живот.
— Теперь можешь идти в ванную.
— Теперь пойдем вместе. У меня нет сил двигаться, — выдохнула, сбросив туфли.
Они приняли душ. Крапивин не будоражил Катю настойчивыми ласками, желая, чтобы ее тело отдохнуло. Да и самому нужно было расслабиться, чтобы обрести контроль и равновесие. Хотел удовольствия, а не быстрой механической разрядки. Неутоленное желание и многодневная тоска по ней превращали его в похотливое нетерпеливое животное. Но похоть — это инстинкт. Она не лечит и не созидает, не имеет исцеляющего эффекта, она делает секс острым оружием, которое убивает духовность момента и рассекает все человеческое. Катя сейчас как расстроенный музыкальный инструмент — вот-вот начнет фальшивить в чувствах. Ее нужно настроить. Чтобы перестала звучать слезами и криками, надрывным шепотом. Но так трудно пропускать через себя электрические заряды ее сладостной дрожи, держать в руках красивую и чувственную, касаться пальцами женственности, ощущать жар и влагу и не срываться в пропасть.