— Что ты делаешь, Дима? Что ты делаешь? — отчаянно прошептала, когда он, развернув ее спиной, начал расстегивать платье. — Мне и так плохо. И так больно. Отстань от меня. Оставь меня в покое, я ничего не хочу, — почти плача начала просить, и он оставил ее. Отошел. Но почему-то от этого не стало дышаться легче и свободнее.
— Останься.
— Ты знаешь, что ты со мной делаешь. И все равно ты это делаешь, — надломленным голосом сказала она.
— Конечно, знаю. Поэтому и делаю.
— Угу, знаешь… что мне надо обязательно отхватить от тебя кусок… я же не упущу такую возможность, так же всегда было… все равно, что это будет… злость, агрессия или нежность… мне нужно твое внимание, я его получу любым способом. Конечно, ты это знаешь.
— Попробуй выйди за дверь.
Катя на секунду прикрыла глаза, чтобы сдержать подступившие слезы, но это не помогло.
— Ты не представляешь, как мне страшно. Не представляешь… Я не могу без тебя. Но я не знаю, как начать все с начала, у меня уже нет сил.
— Для того, чтобы начать все сначала, тебе не надо ничего делать. И не надо ничего знать. Тебе достаточно просто замолчать.
— Я не выдержу третьего раза. Это для тебя он второй, а для меня будет третий. Если все снова развалится, я не переживу, — говорила, прекрасно понимая, что не сможет ему сопротивляться. Ни поцелуям, ни его желанию, ни всему остальному… И будет у нее с ним и третий, и четвертый, и пятый разы. Будут они расставаться, мотать друг другу нервы, и снова возвращаться. Будет у нее с ним столько раз, сколько он захочет.
— Художник не может бросить свою Музу. Это Муза может бросить художника. Она порывистая и непокорная, капризная и избалованная. Она душит его вдохновением и иногда пытается вытереть об него свои ножки…
— Замолчи, Дима, замолчи…
— …но, если она уйдет, он не сможет без нее жить. Без нее он умрет. Останься со мной, Катенька, моя Муза не может меня бросить, моя Муза должна быть со мной.
Шагнула к нему, ничего не видя от слез. Вслепую.
— Ой, Крапивин, как я тебя ненавижу. Вот за все. За то, что ты такой! — Прижалась к его груди, уткнувшись носом в шею. Наконец смирилась, сдалась, обняла его крепко и свободно, горько выпуская из себя все невыплаканное. Всю свою застоявшуюся, застарелую боль.
— Знаю. Я тоже тебя ненавижу. — Коснулся губами мокрой щеки. — Так же, как ты меня. С такой же силой. Нет, я сильнее. Потому что ты все еще упираешься, а я уже нет.
Поцеловал соленые губы. Все слова, до этого сказанные, значили и говорили меньше, чем этот поцелуй. Горячо и жадно, будто в нем нашел противоядие, впивался он в ее рот. Целовал с одержимостью, растворяя яд, который до этого времени отравлял ему жизнь, и сжигая в пепел последние Катькины сомнения. Они легко горели как бумага. Ярко и быстро. Катя тоже знала, что этим поцелуем скажет ему больше — признается и в любви, и в тоске, и во всех своих страхах.
— Все как всегда у нас, снова все как попало, — всхлипнула она. — По-идиотски!
— Почему?
— Я рыдаю, а ты радуешься. Вот что ты радуешься? Чему?
— Потому что вижу тебя. Потому что ты со мной.
— Угу, конечно, — промычала ему в грудь.
Ее слезам он тоже был рад, но не потому что они доставляли ему какое-то удовольствие, а из-за того, что ее боль наконец нашла правильный выход. Выходила слезами, а не острыми словами, злым смехом, яростным криком. Боль должна выходить слезами. Она должна быть понятной. Чтобы можно было пожалеть.
— Мне тоже тяжело. Но я не умею долго быть в миноре, Катя. Меня это разрушает, а я не могу жить в состоянии разрушения. Я сам над собой никогда не издевался и другим не позволял. — Увлек ее к ближайшему креслу, усадил себе на колени. Прижал к груди, как маленького ребенка, стараясь унять дрожь и успокоить слезы.
— Ага, и поэтому ты ко мне вернулся.
— Когда понимаешь, что все ошибки от любви, а не со зла, все меняется.
— Я не со зла… — всхлипнула, давясь его откровенностью и своими слезами. Ненавидя себя, что никак не могла успокоиться, ревела и ревела как идиотка. — Я не хочу, чтобы тебе было больно.
— Я знаю.
— Паршивенькая тебе, Крапивин, попалась Муза… боюсь предположить, на что тебя вдохновят мои слезы и сопли.
— Самая прекрасная. Моя любимая. Такая красивая, воздушная и нежная в этом платье.
— Воздушная и нежная? — посмеялась. — Скажешь тоже. Ты меня с кем-то перепутал
Давно уже не была воздушной и нежной. Давно уже себя так не чувствовала. Тяжелой была. Невозможной. Скандальной. Кусающейся, нервной, плачущей. Ничего воздушного в ней не осталось. Но от его слов почему-то снова захотелось плакать. Она и заплакала, а он молча слушал ее слезы, и с каждой пролитой слезинкой, с каждым горестным всхлипом Катя становилась ему все роднее и роднее.
— Мне надо умыться. Надо в душ. Хочу снять с себя платье, я устала, — успокоившись, сказала, тем не менее не шевелясь. Обессиленно закостенела в Димкиных в руках, не хватало сил, чтобы оттолкнуться от него.
— С ума сошла. Я весь вечер мечтал залезть под это платье, а она его снимать собралась.
Катя тихо засмеялась. Он начал гладить ее бедра, постепенно задирая подол. Стал целовать шею, захватывая губами кожу и касаясь языком. Этот телесный контакт вызвал всплеск совершенно других эмоций: страсть одержала победу над желанием говорить и двигаться, мгновенно сделав Катино тело неповоротливым и тяжелым от возбуждения.
Внутренняя сторона бедра, плавный изгиб… край кружевных трусиков, нежная впадинка… Дыхание стало быстрым и поверхностным, когда коснулся их, и Катя раздвинула ноги, притискиваясь к нему ближе спиной. Открываясь и желая, чтобы он трогал ее везде. В самых сокровенных местах. Они ей очень нужны, эти прикосновения. Его ласка. Как источник жизни. Как живительная энергия, без которой совсем угасла. Без которой не осталось сил на дальнейшее существование.